Злая корча. Книга 2 - Страница 25


К оглавлению

25

Жуткие ночи переживал я. Сидишь, бывало, на «Откосе», глядя в мутную даль заволжских лугов, в небо, осыпанное золотой пылью звезд и — вдруг начинаешь ждать, что вот сейчас, в ночной синеве небес, явится круглое, черное пятно, как отверстие бездонного колодца. А из него высунется огненный палец и погрозит мне. Или — по небу, сметая и гася звезды, проползет толстая серая змея в ледяной чешуе и навсегда оставит за собою непроницаемую каменную тьму и тишину. Казалось возможным, что все звезды млечного пути сольются в огненную реку, и вот — сейчас она низринется на землю.

Вдруг, на месте Волги, разевала серую пасть бездонная щель, и в нее отовсюду сбегались, играя, потоки детей, катились бесконечные вереницы солдат с оркестрами музыки впереди, крестным ходом, текли толпы народа со множеством священников, хоругвей, икон, ехали неисчислимые обозы, шли миллионы мужиков, с палками в руках, котомками за спиной, — все на одно лицо; туда же, в эту щель, всасывались облака, втягивалось небо, колесом катилась изломанная луна и вихрем сыпались звезды, точно медные снежинки.

Я ожидал, что широкая плоскость лугов начнет свертываться в свиток, точно лист бумаги, этот свиток покатится через реку, всосет воду, затем высокий берег реки тоже свернется, как береста или кусок кожи на огне, и, когда все видимое превратится в черный свиток, — чья-то снежно-белая рука возьмет его и унесет.

Из горы, на которой я сидел, могли выйти большие черные люди с медными головами, они тесной толпой идут по воздуху и наполняют мир оглушающим звоном, — от него падают, как срезанные невидимою пилой, деревья, колокольни, разрушаются дома; и вот — все на земле превратилось в столб зеленовато-горящей пыли, осталась только круглая, гладкая пустыня и, посреди — я, один на четыре вечности. Именно — на четыре, я видел эти вечности, — огромные, темно-серые круги тумана или дыма, они медленно вращаются в непроницаемой тьме, почти не отличаясь от нее своим призрачным цветом…

Длинным, двуручным мечом средневекового палача, гибким как бич, я убивал бесчисленное множество людей, они шли ко мне справа и слева, мужчины и женщины, все нагие; шли молча, склонив головы, покорно вытягивая шеи. Сзади меня стояло неведомое существо, и это его волей я убивал, а оно дышало в мозг мне холодными иглами.

Ко мне подходила голая женщина на птичьих лапах вместо ступней ног, из ее грудей исходили золотые лучи; вот она вылила на голову мне пригоршни жгучего масла, и, вспыхнув точно клок ваты, я исчезал.

«Нигде в психиатрической литературе, и в литературе вообще не найдем мы такого типичного, удачного описания лихорадочного делирия. Описанный Горьким лихорадочный делирий до того типичен и поучителен для психиатра, что он должен остаться в психиатрии под ярлыком: Delirium febrile Gorkii», — увлеченно писал Галант. Осознав это, профессор статьями не ограничился и в 1928 году выпустил целую монографию «Психозы в творчестве Максима Горького». Горький не обижался и с Галантом вполне дружески переписывался. Мы можем даже предположить, что Горький весело посмеивался после каждой статьи о «психозах Горького», выходившей из-под бойкого пера профессора Галанта. Ибо Горький не мог не знать, чем было вызвано его состояние на самом деле.

Профессор, впрочем, подошел к разгадке довольно близко. Он не воспринял всерьез название рассказа (Галант все же не литературовед, а психиатр).

...

Судя по заглавию очерка: «О вреде философии», легко допустить, что Горький обвиняет свое увлечение философией и философскими проблемами в развитии той психической болезни, которою он страдал в 1889/90 годах, и мы имели бы перед собой своего рода «morbus philosophicus». Однако вряд ли Горький сам верил тому, что философия его сделала душевнобольным… Вернее думать, что Горький немного подтрунил над самим собой и дал юмористическое выражение тем напрасным усилиям разрешить неразрешимое (вопрос возникновения мира), которые утомляли его юный ум. Философией же Горький занимался в то время очень мало, и по собственному его признанию не стал читать «Историю философии», которую он достал. Она ему показалась скучной…

Однако надо заметить, что философия (в прямом смысле) на состояние Горького действительно влияла, давая ему «установку». И философия это была мрачная, давая на выходе лишь «бэд трип». Но концепция влияния «установки» и «обстановки» при приеме психоделиков возникнет только спустя полвека после того, как Галант заинтересовался «делирием Горького», поэтому шансов понять истоки психоза у профессора почти не было. Однако Галант обратил, конечно, внимание на «безумного химика», который обучал Горького философии:

...

Но Горький слушал лекции по философии у знакомого, студента-химика, Николая Захаровича Васильева, большого оригинала, наслаждающегося ломтями ржаного хлеба, посыпанными толстым слоем хинина, и показавшего вообще сильное сродство с различными химическими веществами, которыми он неоднократно отравлял себя, пока не отравился в 1901 г. окончательно индигоидом, работая ассистентом у профессора Коновалова в Киеве. После двух лекций Васильева по философии (одной о демократии и другой об Эмпедокле) Горький спустя несколько дней заболел.

Оставалось сделать очевидный вывод о том, какой именно «философией» химик окармливал Горького, но тут Галант остановился, не видя подходящих ингредиентов для объяснения «лихорадочного делирия» (один хинин на эту роль не подходил). С диссертацией Реформатского Галант, очевидно, знаком не был (да и далеко не факт, что она навела бы его на какие-то мысли), а других подобных работ в то время практически еще не было. Нам же, читавшим хотя бы Хофманна и понимающим, что Горький описывает «кислотный трип», а не некий мифический «лихорадочный делирий», значительно легче понять, что произошло (современные психиатры видят у Горького онейроидный синдром, но постановки диагноза осторожно избегают). К тому же мы знаем, что такое флешбек, и можем объяснить затянувшиеся видения. Впрочем, в данном случае длительность и повторяемость видений была в основном вызвана другим обстоятельством — химика Васильева вызвали в Москву, и он, как пишет Горький, «уехал, посоветовав мне не заниматься философией до его возвращения». Однако любознательный Алеша Пешков не стал дожидаться возвращения «учителя» и продолжил регулярное потребление «философии» самостоятельно. Он прямо пишет об этом: «но я был храбр, решил дойти до конца страха». Так что же это была за «философия»?

25